— Нет.
Он вздохнул, встал, обошел вокруг стола и сел в кресло.
— Скажи, Затопек, разве у Ламура хорошие парни воруют?
— Нет, сэр.
— Что подумает твой отец, что он скажет, если я сейчас позвоню ему и скажу, что его сын — вор?
Передо мной блеснула крохотная искорка надежды. Он сказал «если я позвоню», а не «когда позвоню».
— Мой отец умер, сэр.
— А мать?
— Она очень расстроится.
— Затопек, по-моему, ты настоящий лицемер и любишь приукрашивать действительность. У твоей матери разобьется сердце. Братья или сестры у тебя есть?
— Нет.
— Ты у нее единственный ребенок?
— Да, сэр.
— И ты воруешь.
— Я был не прав, сэр.
— Говорит он сейчас. Сейчас, когда уже поздно. Где твоя мать?
Я рассказал ему о том, что мы собирались пойти в кино. Мать должна была заехать за нами в пять часов.
Следователь посмотрел на меня. Смотрел долго, молча. Потом встал.
— Жди меня здесь, Затопек. Понимаешь?
— Да, сэр.
Он вышел и закрыл за собой дверь. Я остался наедине со своим страхом, унижением — и лучиком надежды. Его не было очень долго, целую вечность. Вернувшись, он снова присел на край стола.
— Затопек, там, внизу, есть пустая камера. Я собираюсь посадить тебя туда. Там очень грязно. Там воняет. Те, кто сидели там до тебя, испражнялись, потели; их рвало. Но это рай по сравнению с тем, что происходит с ворами, когда они попадают в тюрьму… Я посажу тебя в камеру, Затопек, чтобы ты обо всем хорошенько подумал. Я хочу, чтобы ты, сидя там, представил себе, каково будет провести вот так весь остаток жизни. Только будет еще хуже. Среди других воров, убийц, рецидивистов, насильников и прочей швали. Которые готовы перерезать тебе глотку за пятьдесят центов. Которые считают, что молодой парень вроде тебя — то, что надо, чтобы… целоваться, если ты понимаешь, куда я клоню.
Я не понял, но тем не менее энергично закивал.
— Я только что звонил в магазин. Управляющий говорит, что у них очень много воруют. Все сотрудники магазина требуют, чтобы я примерно наказал тебя. Они собираются прийти в суд и в присутствии твоей рыдающей матери рассказать о твоих злодеяниях, чтобы остальным было неповадно у них воровать. Они хотят, чтобы о тебе написали в «Клерксдорп рекорд», чтобы от тебя отвернулась нормальная южноафриканская молодежь. Ты меня понимаешь?
Говорить я не мог; слушая его, я лишь механически кивал.
— Затопек, я с ними не согласился. Сказал: я уверен в том, что ты украл в первый раз, потому что я — возможно, по своей наивности — поверил тебе. Я просил их снять обвинения, потому что мальчик, который любит Луи Ламура, не может быть насквозь прогнившим. Они ответили, что я напрасно трачу время, потому что человек, который украл однажды, обязательно украдет еще раз. Но я их все-таки переубедил.
— Правда?
— Мы с руководством магазина заключили сделку. Я посажу тебя в камеру до половины пятого, потому что ты все-таки мелкий воришка. А потом я отвезу тебя к кино, и ты скажешь маме, что фильм тебе понравился, потому что ни к чему разбивать ей сердце. Она-то ничего не крала.
— Да, сэр.
— Но если ты украдешь еще раз, Затопек, я тебя поймаю и устрою такую взбучку, что ты потом долго не сможешь сидеть, и засажу к парням, которые выдавят тебе глаза, а потом отрежут яйца тупым ножом просто так, от скуки. Ты понял?
— Да, сэр.
— Затопек, каждый в жизни имеет право на один шанс. Не все его получают, но все заслуживают.
— Да, сэр.
— Используй свой шанс с толком.
— Да, сэр.
Он встал:
— Пошли!
— Сэр…
— Что?
— Спасибо вам. — Я разрыдался; меня трясло, и этот большой человек прижал меня к себе и держал, пока я не успокоился.
Потом он ушел, а меня запер.
В пять утра он побрился. На улице было темно, холодно и лил дождь. Ван Герден посмотрелся в зеркало и вздрогнул от неожиданности. Он увидел в зеркале всего себя: свое лицо. Не просто еще не пожелтевший синяк под глазом, но всего себя. Нависшие брови, не совсем прямой нос с небольшой горбинкой, седину на висках. Он увидел, что плечи уже не такие широкие, как раньше; увидел слегка округлившиеся живот и бедра, дряблость; увидел ноги, уже не такие мускулистые; увидел отпечаток прожитых лет. Ван Герден увидел себя.
Он сосредоточился на процессе бритья. Взял крем, окунул бритву в воду, проделал все, что положено по ритуалу. Его отражение понемногу исчезало, потому что зеркало запотело — он только что принял душ. Ван Герден сполоснул раковину, аккуратно вытер лицо полотенцем, надел тренировочный костюм. Слушать музыку не хотелось; ему вспомнилась Хоуп Бенеке, которая слушала его музыку, а потом сказала: «Вы странный человек, ван Герден». Было время, когда его называли единственным полицейским — любителем Моцарта. Ну и хватит. Он выключил свет в гостиной, отдернул штору, посмотрел через дождь на большой дом, почувствовал холод. В горах сейчас, наверное, снег. У мамы на веранде горит свет. Для него. Как обычно.
Его мать, которая ни разу не сказала: «Возьми себя в руки».
А ведь могла бы — уже тысячу раз до сегодняшнего дня. Она могла бы грызть его каждый день, но он получал от нее только любовь. Ее глаза говорили ему, что она все понимает, даже если не знает, в чем дело, даже если она ни черта не знает. Все известно лишь двоим, лишь двоим.
Ему и…
Ван Герден вгляделся в пелену дождя. Там, за деревьями, особняк его матери, а здесь — его домик, его убежище, его тюрьма. Он задернул штору, включил свет, сел на стул. Дождь стучал в стекло. Он откинулся на спинку и закрыл глаза. Он не спит с двух часов ночи, переживает напряженную, нематериальную, искусственную эйфорию бессонницы. Бессонница снова пришла к нему, потому что он лег спать трезвым, а сегодня ему надо…